Юозас Балтушис - Проданные годы [Роман в новеллах]
— Добрый ты, Йонас…
— А пастушить ко мне пошел бы?
— Да у тебя и коров нет.
Йонас молча кончил курить, бросил окурок на сырой пол, придавил ногой и опять улегся.
— Будет земля, найдутся и коровы.
Я удивленно поглядел на него. При слабом свете коптилки видно было, что улыбается он всем лицом, светло и радостно. Верно, думал о чем-то хорошем, ему одному ведомом. А может, уже видел что-то во сне, потому что лежал с закрытыми глазами, притихнув, ровно дыша. Но так лишь казалось. Вскоре я услыхал его приглушенный голос:
— Хозяйку приведу в дом такую, не в пример этой распустехе, что у нашего сквалыги.
— Вовсе она не распустеха…
— Гусей, уток разведет полный двор, — продолжал он, не обращая на меня внимания, — только слушай, как гогочут и крякают. Кленовые кросна[10] поставлю ей в новой избе, пусть стучит бердом[11]. Ни хозяина над тобой, ни чужой ложки во рту…
— Откуда ты землю возьмешь? — спросил я, пораженный размахом его мечтаний.
— Землю мне дадут. Я, братец, за Литву воевал. Бермонтовцев[12] лупил, поляков лупил… Кого приказывали, того и лупил! Мне обещали. Как начнут делить на участки имение Норейкяй, мне и отрежут. Земля там хорошая, дренированная, неистощенная. В воскресенье опять пойду в местечко, может, бумаги пришли… Ну, спи! — вдруг оборвал он и лег на бок, повернувшись ко мне широченной спиной. Мы заснули.
Каждую субботу Она, управившись с делами, уходит на вечеринку. Идет в деревянных башмаках, а под мышкой несет праздничные туфли. На вечеринке она переобувается и танцует в туфлях до поздней ночи, а потом уж ленится переобуться, и провожающий ее парень всегда несет в руках ее грязные башмаки. Воскресным утром она топит печь, с ног валясь от усталости, а чуть на что обопрется — сразу и засыпает.
— Весело вчера было? — походя тычет ей в бок Йонас.
— Очень…
— А спать хочется?
— Не очень…
Йонас улыбается и подталкивает:
— Иди подрыхни!
И сам начинает хлопотать. Двигает в печи закипевшие горшки, печет блины, поджаривает шкварки для подливки… Все он делает быстро, ловко — любо глядеть!
— Откуда ты все умеешь? — удивляюсь я.
— Надо уметь, — отвечает он поучительно. — Все надо уметь, да не все делать.
— А зачем ты все делаешь?
— Это я только теперь, пока не подойдет великий пост и Она не перестанет танцевать.
Но пришел великий пост, кругом умолкли все гармошки, стихли песни, а Она все убегала по субботам из дома.
— И какого ты черта на сторону шляешься? — сердился хозяин. — Танцевать запрещено, петь запрещено…
— А мы и не поем. Мы так только. Посидим без огня около печки, поговорим-поговорим про всякие места на теле и опять расходимся. А чего дома-то киснуть?
— Поговорим-то поговорим, да смотри не принеси в подоле! — гневается хозяин.
Как только начался великий пост, он стал будить всех по утрам чуть не с первыми петухами. Велит нам с Йонасом вить веревки или же гнуть постолы, а сам садится за стол, в передний угол, раскрывает молитвенник и затягивает густым голосом:
— «Начнем славословие деве Мари-и-и!..»
Женщины уже затопили печь, варят свиньям картошку, запаривают мякину, стучат кочергами и мешалками. Старая Розалия завела блины, печет их. Ручка сковороды коротка, и потому она чуть ли не до половины всовывается в печь. Оборачивается, вся разгоряченная от жара, и сейчас же отвечает поющему сыну:
— «Воздадим хвалу ей ве-е-ечную!..»
А Розалии вторят уже все домочадцы. Каждый подтягивает из своего угла. Я не знаю этого песнопения и только шевелю губами. Йонас косится на меня левым глазом и улыбается краем губ. Кроме него, никто не видит моего жульничества.
— «Врата божьи, затворенные руном Гедеона!..» — тянет хозяин.
— «Ты еси медовый сот сильного Самсона!..» — снова отзывается Розалия.
И в избе становится торжественно, словно в костеле. Со стен смотрят лики святых, даже те, которые густо засижены мухами. Смотрит святой Антоний, окруженный зверями и птицами, смотрит святой Франциск, лучащийся христовыми ранами на руках, ногах и левом боку. Смотрят многие святые, и все словно бы умиляются, словно бы улыбаются. И сам бог, кажется, стоит где-то здесь, вблизи, все слышит и все видит и радуется, что все добрые его люди даже за работой не забывают восхвалять его. Лишь Йонас иногда возьмет да нарушит торжественность, гаркнет во все горло:
— Ами-и-нь!
И это его «ами-и-инь» так похоже на блеяние, что я всегда оглядываюсь: не впустил ли кто в избу барана?
— Откуда аминь, откуда ты взял аминь? — стервенеет хозяин за столом. — Еще три антифона[13] не пропеты!
— А мне показалось — всё.
— Распущенность, больше ничего! — кричит Розалия от печки. — Говорила я вам: не пускайте батраков к хозяйскому столу! Стыда у тебя нет, негодник! — накидывается она на Йонаса, махая сковородой.
Накидываются на него и хозяева — ругают, корят, грозят вечными загробными муками в аду или, по меньшей мере, в чистилище. Батрачка Она прыскает со смеху, повернувшись лицом к кочережкам. Накричавшись, хозяин наконец опять садится за стол, крестится.
— Начнем сызнова, — говорит он набожно, хотя все еще косится на Йонаса, и не видно в его глазах никакой набожности.
Вот уже спеты все антифоны, кончена литания[14]. Мы с Йонасом идем к скотине, потом завтракаем, а после завтрака Йонас спешит запрягать лошадей в дровни: в лес за хворостом ехать. Все сделав, возвращается в избу. И тут между ним и хозяином начинается торг. Хозяин долго копается за печкой, через силу обувается, вздевает один рукав пиджака и так, полуодетый, поворачивается к Йонасу:
— Ненастно что-то нынче… Вороны так мерзко каркают, не к перемене ли погоды?
— Пусть их каркают.
— Не к перемене ли погоды, говорю. Кости что-то мозжат, немощь какая-то в теле… И в паху опять ноет. Как считаешь?
— Лошадей я уж запряг, — твердо возражает Йонас. — Съездим в лес, и лечи тогда свои кости, где там они у тебя мозжат!
— Запряг уж? Да ведь у буланой хомут разъехался… В аккурат нынче собирался починить. И кожа недубленая осталась… Как считаешь?
Йонас лишь посапывает, ничего больше не говорит, но ясно видно: не уступит. Хозяин вздевает другой рукав, долго топчется возле кроватей, тянется к кожуху на жерди и опять отнимает руки.
— А может, ты один нынче, а? Другие батраки и одиночку едут, в одиночку управляются…
— У других хозяев больше батраков, а я один.
— Ну и что? Может, ты больше и слушаться меня не желаешь? — серчает хозяин.
Но серчает и Йонас.
— Сколько же я на одних дровнях увезу? — кричит он. — Не нынче-завтра распутица начнется, все дороги развезет, на спине, что ли, я хворост потащу? Когда не хочешь, так и мне не нужно, плюну вот и пойду выпрягать лошадей!
Хозяйка и старая Розалия не вмешиваются в перебранку, но по всему видно: обе на стороне Йонаса. Молча они подают хозяину кожух, шапку, рукавицы, потом провожают его за дверь и долго смотрят вслед уезжающим дровням.
Возвращаются мужчины из леса только под вечер, и каждый раз Йонас впереди, везет огромный воз хворосту. Сам идет рядом, раскрасневшийся от мороза и ветра, щелкая кнутом и лихо посвистывая. А позади него, далеко отстав, плетется буланая, таща свой жидкий возик, на котором торчит скукожившийся хозяин. Подъехав к риге, он сползает задом наземь, бросает вожжи и шествует в избу. Тут бабы, подскочив, раздевают его, суют в руки пузатый кувшинчик топленого молока и загоняют на печь. По правде говоря, он туда влезает сам, потом лишь всех уверяет:
— Бабы меня загнали, сам бы я не стал…
А Йонас тем временем разгружает и свои и хозяйские дровни, выпрягает лошадей, потом уж идет со мною в хлев на вечернюю кормежку.
Так продолжается изо дня в день. Лишь по воскресеньям они никуда не уезжают. Йонас наводит суконкой блеск на голенища своих сапог и спешит уйти в местечко — справиться насчет бумаг.
— Не получишь ты земли, — говорит ему хозяин.
— Получу, — спокойно отвечает Йонас.
— А я тебе говорю — не получишь. Помяни мое слово!
— Как так не получу? Я воевал.
— Воевал… По-твоему, кто только помахал винтовкой, того и землей наделяй?
— Вот и наделят!
— Распущенность, больше ничего, — вмешивается и старая Розалия. — Кабы так землей бросались, тогда бы все бобыли в хуторяне вышли!
— Не вам одним барствовать.
Хозяин хитро улыбается:
— Так ты, чего доброго, и Аделю Вайтекайте на эту землю приведешь?
От этих слов Йонас выпрямляется, будто его кнутом хлестнули.
— Не вашего ума дело! — кричит он громовым голосом, и у меня мурашки по спине пробегают.
Кругом все смолкают. Лишь спустя некоторое время хозяин опять заговаривает, но уже мягко, вкрадчиво: